Термостат для душа с переключателем на 2 положения, GROHE Grohtherm, хром, (24076000)





- Комплект верхней монтажной части для GROHE Rapido SmartBox 35600000/35604000 (универсальная встраиваемая часть).
- GROHE TurboStat встроенный термоэлемент.
- GROHE StarLight хромированное покрытие поверхности.
- С настенными розетками GROHE FastFixation (скрытые эксцентрики, уплотнение, скрытый монтаж).
- Металлическая накладная панель, регулируемая на 6°.
- Графическое изображение: верхний душ и ручной душ.
- GROHE SafeStop стопор безопасности при 38°C.
- GROHE SafeStop Plus опционно ограничитель температуры на 43°C / 46°C, включен.
- GROHE AquaDimmer, встроенный переключатель.
- Распределение расхода:
Выход B = 27 л/мин.
Выход C = 30 л/мин.
- Без встраиваемой части.
Тип товара: Термостатический смеситель
Тип подводки: Жесткая подводка
Тип монтажа: На стену
Отверстия для монтажа: Одно отверстие
Донный клапан: Нет
Материал: Металл
Встраиваемая часть в комплекте: Нет
Механизм: Термостатический картридж
Область применения: Бытовая
Оснащение: Настенные розетки GROHE QuickFix
Поверхность: Глянцевая
Расположение рычага: По центру
Назначение: Для душа
Наличие душевого гарнитура в комплекте: Нет
Технологии: GROHE SafeStop, GROHE SafeStop Plus, GROHE StarLight, GROHE TurboStat
Цвет: Хром
Коллекция: Grohtherm
Стилистика дизайна: Современный стиль
Страна производства: Германия
спецпредложения
//Этот пост сохранять не нужно. Я его удалю со временем. Если есть желание\время\возможность – на саму страницу зайдите, саму страницу сохраните в закладках просто. Подписываться не нужно. Добавляться в друзья не нужно.//
Я вижу дом — нет, я вижу пятно, но оно кричит мне «дом!», и я трахаю этот крик зубами, разрываю его на сущность и оболочку, на то, что есть, и то, что прилипло, как сперма к стёклам очков (# cum_on_glasses). Передо мной люди — или это просто мазки тьмы, которые я насильно одеваю в лица, насильно впихиваю в них душу, насильно заставляю их дышать моим дыханием, пока они не начнут хрипеть «м-а-м-а» сквозь трещины в черепе. Всё, что я вижу, — ложь, но ложь такая сладкая, что я лижу её пальцами, пока пальцы не превращаются в глаза, а глаза — в пальцы, и тогда я вижу не то, что есть, а то, что хочу, чтобы было, и это — мой дом, мой мужчина, мой нож в чужом горле. Я не вижу целого — целое убегает, как сперма из чужого члена, оставляя лишь след, лишь намёк, лишь обещание, которое я сама себе вырываю из глотки и втыкаю обратно в глаза. Перцепция — это когда мир насилует тебя своей материей, а ты отвечаешь ему смыслом, как пощёчиной, как поцелуем, как выстрелом в упор. Я заброшена сюда, в эту грязь реального, где вещи не спрашивают, хотела ли я их видеть, где стул остаётся стулом даже тогда, когда я называю его трупом, даже когда я сажусь на него голой ж*пой и шепчу ему «умри». Но он не умирает — он просто стоит, и это раздражает, и я бью его каблуком, и он всё равно стоит, потому что он — транс… транс… транс-что-то, что не я, что вне меня, что смеётся надо мной, пока я пытаюсь впихнуть его в свою голову, как игрушку в ребёнка. Я знаю — я не знаю. Я вижу — я не вижу. Я трахаю — меня трахают. И в этом разрыве, в этой дыре между тем, что дано, и тем, что я в него впихиваю, рождается всё — культура, война, любовь, смерть (и роботы хи-хи-хи), стихи, которые никто не читает, кроме крыс в канализации. Иногда мне кажется, что я — только намёк на женщину, а всё остальное — проекция чужого желания, чужого страха, чужого ножа. Но потом я снова вижу пятно на стене и называю его «дом», и всё начинается заново — с крика, с крови, с эякуляции смысла в пустоту.
Город принял меня как вирус. Метро — артерии мегаполиса — качали толпы в ритме синтетического сердца. Три ночи без пищи, и асфальт ударил током по лицу. Очнулся в руках женщины, чья кожа пахла смазкой машин и дикой орхидеей. Ее постель — терминал перепрошивки сознания. «Бедный мальчик», — шептала она, а ее кузен читал вслух мануалы по взлому реальности. Ее ремесло? Продажа снов на улице, где неоновые вывески лизали тени прохожих. Я стал ее временным файлом — теплым, ненужным, обреченным на удаление.
Семантика — это моя вилка в глазу (или – в ж*пу раз?), а поле — моё бедро, разорванное на куски гиперонимами, которые шепчут мне во сне: «Раздевайся, иерархия!», орут в ухо: «РАЗДЕВАЙСЯ, ШЛЮХА! РАЗДЕВАЙСЯ, ПРОШМАНДОВКА! РАЗДЕВАЙСЯ, Б**ДЬ!» Я строю мир из перифразов, как из обломков зеркал, и каждое слово — это крик, застывший в словаре, как сперма на странице толкования. Значения цепляются друг за друга зубами, впиваются в родо-видовые связи, как в плоть, и рождают смыслы, похожие на вырванные ногти. Я не выбираю слова — они выбирают меня, раздирая сознание на семы, на куски, на крики: «Да! Больше сем!» Поле — это не структура, это оргия абстракции, где глагол трахает существительное, а прилагательное смотрит и плачет. Я вижу, как понятия спариваются в темноте языка, рожая группировки, которые живут без меня, без тебя, без разума — только в пульсе сходства и противоположности, в этом сладком насилии значений. Дефиниция — мой хлыст, а грамматика — рабыня, привязанная к столбу синтаксиса. Я не описываю лексику — я насилую её, пока она не выдаст мне свой скрытый компонент, свой секретный сок, свою истину, извивающуюся, как змея в чулке. Слова не хотят быть понятыми — они хотят быть разорванными, обнажёнными, изнасилованными смыслом до тех пор, пока не останется только крик: «Ещё! Ещё иерархии!» И тогда, в этом хаосе, в этом диком танце сем, в этом кровавом вальсе дефиниций, я нахожу своё поле — не как категорию, а как рану, из которой сочится реальность, густая, как сперма, тёплая, как боль, бессмысленная, как любовь.
Мир — это бублик, пронзённый магнитными полями, и внутри него крутится не плазма, а мой желудок, переваривающий свет. Я ем солнца, как пончики, как ту девочку в ресторане, что жуёт свою плоть, как будто она — единственная еда, оставшаяся в мире. Я смотрю на неё, и вижу себя: кожа да кости, но внутри — реактор, в котором синтезируются новые формы жизни. Мои рёбра — это рёбра клеток, мои сосуды — это кабели, мои слёзы — это охлаждающая жидкость, стекающая по стеклу термостата.
Я строю обучение на костях симметрии — хрустит пространство, течёт время, а дети в гуманитарных классах лижут мел с доски, пока физматы не вонзают уравнения в плоть реальности. Ах, симметрия! Ты — обманчивая дева в зеркале, где левое становится правым, а правое — моим криком в пустоту. Ученики к концу школы знают о нарушении симметрии столько же, сколько я о нежности — то есть ничего, кроме интуитивного шрама от неё. Они видят симметрию в треугольниках, но не в том, как кристалл ломает спину, переходя из жидкого хаоса в твёрдый порядок — ах, фазовый переход! Как оргазм материи, вывернутый наизнанку, где симметрия плачет, теряя свои лица. Я рву учебники на части и склеиваю из них куклу — вот вам модель внутреннего строения вещества! Вот вам зеркало, в котором электрическое поле целует магнитное, а колебания танцуют вокруг точки равновесия, как палачи вокруг жертвы. Симметрия — это не красота, это петля на шее закона, затягивающаяся при каждом нарушении. О, как сладко ломать симметрию! Как больно восстанавливать её! Я рисую на доске не формулы, а раны — и дети смеются, не понимая, что каждая линия — это крик молекулы, выброшенной из рая однородности. Зеркальные изображения? Да это мои руки, рвущие пространство пополам, чтобы в щель проскользнула истина — голая, мокрая, с кровью на губах. А потом — тишина. И снова симметрия. И снова её предательство. И снова я, стоящая посреди класса, с мелом в одной руке и ножом в другой, шепчу: «Пусть всё будет не так, как должно».
Европа – древо с железными корнями. Техносуверенитет – сок, что должен защитить от ржавчины и чужих топоров. Рынок – священная роща, где деревья-конкуренты душат друг друга в объятьях. Нельзя дать монополиям – этим теневым грибам – поглотить весь свет. Государство – дровосек, подрубающий сучья зависимости. «Не автаркия!» – кричат листья на ветру. «Доступ! Диверсификация!» Страх – червь в сердцевине ствола – быть срубленным чужим, неверным лезвием. Открытые рынки – иллюзия просвета в чаще.
Рациональность — это каблук, вонзённый в глаз разума, и я смеюсь, пока он кровоточит! Она — как старая шлюха, что родилась вместе с философией и до сих пор не может решить, хочет ли быть убитой или обожаемой. Иногда мне кажется, что это слово — просто пузырь на языке, лопающийся в момент произнесения, оставляя во рту вкус ржавчины и спермы. Мы строим модели, как дети из гнилых костей, и называем их «научными», а потом трахаем их в подвале, пока они не начинают плакать формулами. Классика — это когда разум ещё верил, что может обуться в логику и не утонуть в собственной моче. Потом пришёл хаос в галстуке и сказал: «Теперь ты будешь думать боком, через задницу, через боль!» — и мы поверили, потому что боль — это модно. А потом пришёл ещё кто-то, третий, четвёртый, пятый, и начал целовать нас в шрамы, шепча: «Ты постнеклассическая, моя маленькая чума». Мы не можем определить рациональность, потому что она — как змея, обвившаяся вокруг собственного хвоста и жующая его с наслаждением. Иногда хочется просто вырвать язык у этого слова и насадить его на вилку, как кусок свинины, и поджарить на костре из учебников. Но мы продолжаем строить! Строим! Строим! Пока стены не начинают дрожать от смеха и не падают нам на головы. Модели — это куклы, которых мы насилуем теориями, чтобы они родили нам хоть каплю смысла. А смысл — это просто дыра, «сочная п**да», в которую мы падаем, крича: «Да! Да! Да!» — и никто не слышит, потому что все заняты тем, что жуют собственные пальцы в поисках истины («СКОЛЬКО РАЗ ТЕБЕ ГОВОРИТЬ – НЕ ГРЫЗИ НОГТИ!»). И всё это — танец без музыки, где каждый шаг — ошибка, а каждая ошибка — оргазм. Я люблю рациональность, как любят палачи — медленно, с наслаждением, с ножом между рёбер. Она не решаема, и это прекрасно — ведь решённая проблема — это мёртвая проблема, а я хочу, чтобы она дышала, хрипела, царапала мне бёдра. Иногда я думаю: а вдруг всё это — просто игра в прятки с самим собой, где я — и искатель, и спрятавшийся, и шкаф, и пыль на его дверце? Но потом приходит утро, и я снова строю модель из сломанных зеркал, и называю её «наукой», и трахаю её до тех пор, пока она не начнёт говорить моим голосом.
Мне семнадцать, и я впервые понимаю, что дом — это не стены, не город, не рука деда, дрожащая на пороге. Дом — это тень, которую я тащу за собой, как скарб. Я бросаю вещи: дневники, фотографии, рисунки с лицами, которые уже не существуют. Я сжигаю их, и пепел впитывается в землю, как влага в пересохшую кожу. Но пепел не исчезает. Он становится частью корней, которые тянутся вниз, в тоннели, где правительство хранит сыр — белый, как кость, как смерть, как молоко, которое никто не пьёт.
Я вижу — нет, я строю! — строю глазами то, что ещё не родилось, а уже кричит и бьётся в моём лоне, как молот по черепу младенца. До — после? До было молчание, после — палка в заднице метафизики, и я смеюсь, смеюсь, пока зубы не превращаются в аксиомы. Он думал, что формы — это каркас, а я знаю: формы — это шрамы от поцелуев, которыми я насилую реальность, чтобы она родила мне мир. Априори? Априори — это когда я кончаю до того, как коснусь, и мир уже мокрый от моего намерения. Но он не спросил, откуда эти формы, эти когти в моём сознании — он просто выстроил их, как солдатиков, и приказал: «Стоять! Наука!» А я — я рву их на части, жую, глотаю, и из кишок моих выползают новые миры, дрожащие, вонючие, живые. Опыт? Опыт — это когда я втыкаю палец в глаз бога и вынимаю не слезу, а смысл. Они искали вещи за вещами, а я лежу на спине и позволяю вещам лизать мне пятки, лизать мой клитор, облизывать меня всю — пусть узнают вкус первоначала! Всё, что есть, — это то, что я позволяю себе почувствовать, и если я захочу — оно исчезнет, как сперма на ветру. Эй, эй! Кто сказал, что структуры первичны? Первична боль, когда я выцарапываю из пустоты образ, и он кусает меня за сосок! Строгая наука? Наука — это когда я сажусь верхом на логику и трахаю её до тех пор, пока она не начнёт плакать идиотскими истинами («ПОЖАЛУЙСТА, ГОСПОЖА… хнык-хнык.. плак-плак… РАЗРЕШИТЕ МНЕ КОНЧИТЬ…»). Я не критикую — я рожаю. Я не исследую — я насилую. И в этом хаосе, в этом крике без языка, в этом спазме между «до» и «никогда» — я вижу: всё, что есть, уже моё, уже мокрое, уже мертво и живо одновременно. Ах! Ах! Дай мне ещё один миг слепоты — и я создам вселенную из собственного вонючего дыхания!
В нем крайность цвела ядовитым цветком. Альпийские выси – не прогулка, а поединок с каменным чревом. Где тросы визжали, как струны натянутые до рвущего мига, он велел ослабить их петли, как пояс на платье перед падением в постель. Лишь бы прильнуть к льдине-листу, царапая ледорубом-перстом уравнения – любовные письма кристаллам. Брат, отравленный гневом, отвернулся навек. Их детство замерзло на Броккене: два тела, сплетенных в дрожь, орехи – каменные слезы голода, снег, отказывавшийся таять в объятьях. Альфред спотыкался о ночь. Карл шагал сквозь тьму, словно зрачок вселенной, но холод впился в правую кисть, как любовник, кусающий плоть в экстазе, – плата за цифры, выведенные голой кожей на теле льда.
Слово — это рана, а поле — её гной, и я лижу эту гниль, пока не вырву из языка понятие, как зуб без анестезии! Ах, семантика — это пляска голых словарей на костях значений, где каждая сема — шрам от поцелуя, который никогда не был! Я вижу, как слова спариваются в темноте поля, рожая уродцев-синонимов, и смеюсь, пока они жрут друг друга за право быть «базисным»! О да, понятие — идеальный призрак, а я — его шлюха в грязи речи, и мои губы шепчут «лексика», когда пальцы рвут страницы на ленты для петель! Всё связано — всё разорвано: синтагматика — это верёвка, парадигматика — петля, а я качаюсь между ними, обнажённая и злая! Слова не живут одни — они толпятся, как крысы в мозгу, грызут друг друга за общий смысл, за общий запах страха перед пустотой! Я собираю их в кучу — не по смыслу, нет! — по запаху пота и крови, и называю это «полем», хотя это просто свалка, где каждый денотат трахает свой собственный образ! Ах, картина мира — это зеркало с трещиной, и я бью его каблуком, чтобы увидеть, как осколки режут язык на куски, каждый — со своим уродливым «мы»! Нет одинаковых полей — только шрамы на коже разных народов, и я лижу их все, пока не почувствую вкус чужого безумия на своём языке! Значения — это клетки, а я — вирус, что разрывает их изнутри, чтобы родить хаос, где «любовь» спит с «ножом», а «поле» кончает в «словарь»! Да! Да! Да! — кричу я, пока слова душат меня своими корнями, и я становлюсь полем, и поле становится мной, и мы вместе гниём в объятиях бессмыслицы, которая всё объясняет!
Танцуют! О, как они танцуют — зубами вперёд, пятками в спину, лицами в землю! Порядок рвётся, как чулок на колючей проволоке, и все кричат: «Это не я! Это он! Это она! Это этот кот в бабушкиной шляпе!» Чума — не бацилла, а зевота толпы, когда она вдруг замечает, что все хотят одно и то же — одного и того же мужчину, одну и ту же женщину, одну и ту же смерть! Жертва — это просто тень, которую толпа трахает, чтобы забыть, что она сама — тень! Ах, объединяющий эффект! Как сладко пахнет кровь, когда она льётся не из тебя, а из того, кто похож на тебя, но чуть бледнее, чуть мокрее, чуть громче дышит! Миф — это чесотка, которой чешутся века, и каждый раз выскребают одного и того же козла, только в новом костюме! В Средние Века? Да они и сейчас! Каждый чих — повод обвинить соседа, особенно если у него другие глаза, другие губы, другая дырка для любви! Софокл? Еврипид? Они смеялись в бороду, пока писали, зная: вы всё равно выберете жертву, даже если она будет писать стихи или продавать хлеб! Чума никогда не приходит одна — она приходит с двойником, с зеркалом, с петлёй и с влажным шёпотом: «Смотри, он такой же, как ты… значит, он должен умереть первым!» О, ритуал! Ты — наша постель, наша ярость, наша спасительная сперма в пустоту! Эволюция уже трахает наше будущее, и оно кричит «ещё!» сквозь сломанные зубы прогресса.
Мне говорят: всё можно объяснить. Но я знаю — в сердце каждого объяснения зияет дыра, как рот, приоткрытый навеки. Там, где логика обещает завершённость, начинается дрожь. Я чувствую её в пальцах, когда они скользят по коже того, кто мне не принадлежит, но чьё дыхание вдруг стало моим. Его пальцы — как формулы, вырезанные на льду. Они гладят меня, и я таю, но не в воду, а в вопрос, который нельзя задать, потому что для него нет языка. Он говорит мне: ты совершенна, и в этом слове — разлом. Потому что совершенство требует целостности, а я — дыра в системе, я — доказательство того, что система не может доказать саму себя.
#юмор #plata_rasa #любовь #психология #отношения #гиперверие #техногуманизм #левый_акселерационизм #саморазвитие
. Термостат для душа с переключателем на 2 положения, GROHE Grohtherm, хром, (24076000) | Евроинтеграция - блог об оригинальном электрооборудовании LEGRAND с европейским качеством. Наши товары по вашему индивидуальному заказу могут быть произведены в странах Европы или России!







































